Послушное ветрило. А.С.Пушкин – Погасло дневное светило

Я ехал на перекладных из Тифлиса. Уж солнце начинало прятаться за снеговой хребет, когда я въехал в Койшаурскую долину. Осетин-извозчик неутомимо погонял лошадей, чтоб успеть до ночи взобраться на Койшаурскую гору.

Подъехав к подошве Койшаурской горы, я должен был нанять быков, чтоб втащить мою тележку на эту проклятую гору. Я нанял целых шесть быков и нескольких осетин.

За моею тележкою четверка быков тащила другую как ни в чем не бывало, несмотря на то, что она была доверху накладена. Это обстоятельство меня удивило. За нею шел ее хозяин, покуривая из маленькой кабардинской трубочки, обделанной в серебро. На нем был офицерский сюртук без эполет и черкесская мохнатая шапка. Он казался лет пятидесяти; смуглый цвет лица его показывал, что оно давно знакомо с закавказским солнцем, и преждевременно поседевшие усы не соответствовали его твердой походке и бодрому виду. Я подошел к нему и поклонился: он молча отвечал мне и пустил огромный клуб дыма.

– Скажите, пожалуйста, отчего это вашу тяжелую тележку четыре быка тащат шутя, а мою, пустую, шесть скотов едва подвигают с помощью этих осетин?

– Вы, верно, недавно на Кавказе?

– С год, – отвечал я. – А что ж?

– Да так-с! Ужасные бестии эти азиаты! Вы думаете, они помогают, что кричат? Ужасные плуты! А что с них возьмешь?

– А вы давно здесь служите?

– Да, я уж здесь служил при Алексее Петровиче Ермолове. Теперь считаюсь в третьем линейном батальоне. А вы, смею спросить?..

Я сказал ему.

Разговор этим кончился и мы продолжали молча идти друг подле друга.

– Завтра будет славная погода! – сказал я. Штабс-капитан не отвечал ни слова и указал мне пальцем на высокую гору, поднимавшуюся прямо против нас.

– Что ж это? – спросил я.

– Гуд-гора.

– Ну так что ж?

– Посмотрите, как курится.

И в самом деле, Гуд-гора курилась..

Уж мы различали почтовую станцию, кровли окружающих ее саклей, когда пахнул сырой, холодный ветер, ущелье загудело и пошел мелкий дождь. Едва успел я накинуть бурку, как повалил снег. Я с благоговением посмотрел на штабс-капитана…

– Придется здесь ночевать, – сказал он с досадою, – в метель через горы не переедешь.

За неимением комнаты для проезжающих на станции, нам отвели ночлег в дымной сакле. Я пригласил своего спутника выпить вместе стакан чая, ибо со мной был чугунный чайник – единственная отрада моя в путешествиях по Кавказу.

Сакля, прилепленная одним боком к скале, была полна народа. Посередине трещал огонек, разложенный на земле. У огня сидели две старухи, дети и один худощавый грузин, все в лохмотьях. Мы приютились у огня и скоро чайник зашипел приветливо.

Жалкие люди! – сказал я штабс-капитану..

– Преглупый народ! – отвечал он. – Поверите ли? ничего не умеют, не способны к образованию! Уж по крайней мере наши кабардинцы или чеченцы хотя разбойники, зато отчаянные башки, а у этих и к оружию никакой охоты нет. Уж подлинно осетины!

– А вы долго были в Чечне?

– Да, я лет десять стоял там в крепости с ротою, у Каменного Брода. Вот, батюшка, надоели нам эти головорезы; нынче, слава богу, смирнее; а бывало, на сто шагов отойдешь за вал, уже где-нибудь косматый дьявол сидит и караулит: чуть зазевался, того и гляди – либо аркан на шее, либо пуля в затылке. А молодцы!..

– А, чай, много с вами бывало приключений? – сказал я.

– Как не бывать! Бывало…

Тут он начал щипать левый ус, повесил голову и призадумался. Мне страх хотелось вытянуть из него какую-нибудь историйку – желание, свойственное всем путешествующим и записывающим людям

– Не хотите ли подбавить рому? – сказал я, – у меня есть белый из Тифлиса;

– Нет-с, благодарствуйте, не пью. Я дал себе заклятье. Раз, знаете, мы подгуляли между собой, а ночью сделалась тревога, да уж и досталось нам, как Алексей Петрович узнал: не дай господи, как он рассердился! чуть-чуть не отдал под суд. Да вот хоть черкесы, – продолжал он, – как напьются бузы на свадьбе или на похоронах, так и пошла рубка. Я раз насилу ноги унес. Я тогда стоял в крепости за Тереком с ротой – этому скоро пять лет. Раз, осенью пришел транспорт с провиантом; в транспорте был офицер, молодой человек лет двадцати пяти. Он явился ко мне в полной форме и объявил, что ему велено остаться у меня в крепости. Он был такой тоненький, беленький, на нем мундир был такой новенький, что я тотчас догадался, что он на Кавказе у нас недавно. Я взял его за руку и сказал: «Очень рад, очень рад. Вам будет немножко скучно… ну да мы с вами будем жить по-приятельски… Да, пожалуйста, зовите меня просто Максим Максимыч, и, пожалуйста, – к чему эта полная форма? приходите ко мне всегда в фуражке».

– А как его звали? – спросил я Максима Максимыча.

– Его звали… Григорием Александровичем Печориным. Славный был малый, смею вас уверить; только немножко странен. Ведь, например, в дождик, в холод целый день на охоте; все иззябнут, устанут – а ему ничего. А другой раз сидит у себя в комнате, ветер пахнет, уверяет, что простудился; ставнем стукнет, он вздрогнет и побледнеет; а при мне ходил на кабана один на один; бывало, по целым часам слова не добьешься, зато уж иногда как начнет рассказывать, так животики надорвешь со смеха… Да-с, с большими был странностями, и, должно быть, богатый человек: сколько у него было разных дорогих вещиц!..

– А долго он с вами жил? – спросил я опять.

– Да с год. Ну да уж зато памятен мне этот год; наделал он мне хлопот, не тем будь помянут! Ведь есть, право, этакие люди, у которых на роду написано, что с ними должны случаться разные необыкновенные вещи!

– Необыкновенные? – воскликнул я с видом любопытства, подливая ему чая.

– А вот я вам расскажу. Верст шесть от крепости жил один мирной князь. Сынишка его, мальчик лет пятнадцати, повадился к нам ездить: Одно было в нем нехорошо: ужасно падок был на деньги. Раз, для смеха, Григорий Александрович обещался ему дать червонец, коли он ему украдет лучшего козла из отцовского стада; и что ж вы думаете? на другую же ночь притащил его за рога.

Раз старый князь зовет нас на свадьбу: он отдавал старшую дочь замуж. Отправились. У князя в сакле собралось уже множество народа. У азиатов, знаете, обычай всех встречных и поперечных приглашать на свадьбу.

– Как же у них празднуют свадьбу? – спросил я штабс-капитана.

– Да обыкновенно. Сначала мулла прочитает им что-то из Корана; потом дарят молодых и всех их родственников, едят, пьют бузу; потом начинается джигитовка; потом, когда смеркнется, начинается, по-нашему сказать, бал. Девки и молодые ребята становятся в две шеренги одна против другой, хлопают в ладоши и поют. Вот выходит одна девка и один мужчина на середину и начинают говорить друг другу стихи нараспев, что попало, а остальные подхватывают хором.

Мы с Печориным сидели на почетном месте, и вот к нему подошла меньшая дочь хозяина, девушка лет шестнадцати, и пропела ему… как бы сказать?.. вроде комплимента, кажется, вот так: «Стройны, дескать, наши молодые джигиты, и кафтаны на них серебром выложены, а молодой русский офицер стройнее их, и галуны на нем золотые. Он как тополь между ними; только не расти, не цвести ему в нашем саду». Печорин встал, поклонился ей, приложив руку ко лбу и сердцу, и просил меня отвечать ей, я хорошо знаю по-ихнему и перевел его ответ.

Когда она от нас отошла, тогда я шепнул Григорью Александровичу: «Ну что, какова?» – «Прелесть! – отвечал он. – А как ее зовут?» – «Ее зовут Бэлою», – отвечал я.

И точно, она была хороша: высокая, тоненькая, глаза черные, как у горной серны, так и заглядывали нам в душу. Печорин в задумчивости не сводил с нее глаз, и она частенько исподлобья на него посматривала. Только не один Печорин любовался хорошенькой княжной: из угла комнаты на нее смотрели другие два глаза, неподвижные, огненные. Я стал вглядываться и узнал моего старого знакомца Казбича. Он, знаете, был не то, чтоб мирной, не то, чтоб немирной. Подозрений на него было много, хоть он ни в какой шалости не был замечен. Говорили про него, что он любит таскаться на Кубань с абреками, и, правду сказать, рожа у него была самая разбойничья: маленький, сухой, широкоплечий… А уж ловок-то, ловок-то был, как бес! Бешмет всегда изорванный, в заплатках, а оружие в серебре. А лошадь его славилась в целой Кабарде, – и точно, лучше этой лошади ничего выдумать невозможно. Недаром ему завидовали все наездники и не раз пытались ее украсть, только не удавалось. Как теперь гляжу на эту лошадь: вороная, как смоль, ноги – струнки, и глаза не хуже, чем у Бэлы; а какая сила! скачи хоть на пятьдесят верст; а уж выезжена – как собака бегает за хозяином, голос даже его знала! Бывало, он ее никогда и не привязывает. Уж такая разбойничья лошадь!..

В этот вечер Казбич был угрюмее, чем когда-нибудь, и я заметил, что у него под бешметом надета кольчуга. «Недаром на нем эта кольчуга, – подумал я, – уж он, верно, что-нибудь замышляет».

Я вышел освежиться. Мне вздумалось завернуть под навес, проверить лошадей.

– Славная у тебя лошадь! – говорил Азамат, – если бы я был хозяин в доме и имел табун в триста кобыл, то отдал бы половину за твоего скакуна, Казбич!

– Да, – отвечал Казбич, – в целой Кабарде не найдешь такой. Раз за мной неслись четыре казака, а передо мною был густой лес. Как птица нырнул конь между ветвями. Лучше было бы мне его бросить у опушки и скрыться в лесу пешком, да жаль было с ним расстаться. Вдруг передо мною рытвина глубокая; скакун мой прыгнул, скинув меня при приземлении. Казаки, верно, думали, что я сгинул и бросились ловить моего коня. Пополз я вдоль по оврагу, – смотрю: лес кончился, несколько казаков ловят моего коня. Долго они за ним гонялись, но все впустую. До поздней ночи я сидел в своем овраге. Вдруг, во мраке слышу голос моего Карагеза; это был он, мой товарищ!.. С тех пор мы не разлучались.

– Если б у меня был табун в тысячу кобыл, – сказал Азамат, – то отдал бы тебе весь.

– Не хочу, – отвечал равнодушно Казбич.

– Послушай, Казбич, – говорил, Азамат, – отдай мне лошадь, и я сделаю все, что ты хочешь. В первый раз, как я увидел твоего коня – в моей душе сделалось что-то непонятное, и с тех пор все мне опостылело: Я умру, если мне не продашь его!

Мне послышалось, что он заплакал. В ответ на его слезы послышался смех.

Напрасно упрашивал его Азамат; наконец Казбич нетерпеливо прервал его:

– Поди прочь, безумный мальчишка! Где тебе ездить на моем коне? На первых трех шагах он тебя сбросит, и ты разобьешь себе затылок об камни.

– Меня? – крикнул Азамат, и железо детского кинжала зазвенело об кольчугу. Сильная рука оттолкнула его прочь, и он ударился об плетень так, что плетень зашатался. «Будет потеха!» – подумал я, кинулся в конюшню, взнуздал лошадей наших и вывел их на задний двор. Через две минуты уж в сакле был ужасный гвалт. Вот что случилось: Азамат вбежал туда в разорванном бешмете, говоря, что Казбич хотел его зарезать. Все выскочили, схватились за ружья – и пошла потеха! Крик, шум, выстрелы; только Казбич уж был верхом и вертелся среди толпы по улице, как бес, отмахиваясь шашкой.

– Не лучше ли нам поскорей убраться?– сказал я Григорью Александровичу.

– Да погодите, чем кончится.

– Да уж, верно, кончится худо; – Мы сели верхом и ускакали домой.

– А что Казбич? – спросил я нетерпеливо у штабс-капитана.

– Да что этому народу делается! – отвечал он, допивая стакан чая, – ведь ускользнул!

– И не ранен? – спросил я.

– А бог его знает! Живущи, разбойники! Никогда себе не прощу одного: черт меня дернул, приехав в крепость, пересказать Григорью Александровичу все, что я слышал, сидя за забором; он посмеялся, – такой хитрый! – а сам задумал кое-что.

Дня через четыре приезжает Азамат к нам в крепость. Зашел разговор о лошадях, и Печорин начал расхваливать лошадь Казбича. Эта история продолжалась всякий раз, как приезжал Азамат. Недели три спустя стал я замечать, что Азамат бледнеет и сохнет, как бывает от любви в романах-с. Что за диво?..

Раз Печорин ему и скажи:

– Скажи, Азамат, что бы ты дал тому, кто тебе эту лошадь подарил бы?..

– Все, что он захочет, – отвечал Азамат.

– В таком случае я тебе ее достану, только с условием… ты должен отдать мне Бэлу.

Азамат молчал.

– Не хочешь? Ну, как хочешь! Я думал, что ты мужчина, а ты еще ребенок.

– Согласен, – прошептал Азамат, бледный как смерть. – Когда же?

– В первый раз, как Казбич приедет сюда; он обещался пригнать десяток баранов: остальное – мое дело. Смотри же, Азамат!

Я после говорил Печорину что это плохо, да только он мне отвечал, что черкешенка должна быть счастлива, имея такого милого мужа, как он, а что – Казбич разбойник, которого надо было наказать. Сами посудите, что ж я мог отвечать против этого?..

Вот раз приехал Казбич и спрашивает, не нужно ли баранов и меда; я велел ему привести на другой день.

– Азамат! – сказал Григорий Александрович, – завтра Карагез в моих руках; если нынче ночью Бэла не будет здесь, то не видать тебе коня…

– Хорошо! – сказал Азамат и поскакал в аул с Печориным. Как они сладили это дело, не знаю, – только ночью они оба возвратились со связанной женщиной.

На другой день утром рано приехал Казбич. Привязав лошадь у забора, он вошел ко мне. Стали мы болтать о том, о сем: вдруг, смотрю, Казбич вздрогнул, переменился в лице.

– Что с тобой? – спросил я.

– Моя лошадь!.. лошадь!.. – сказал он, весь дрожа.

В два прыжка он был уж на дворе и кинулся бежать по дороге… Вдали Азамат скакал на Карагезе; на бегу Казбич выхватил ружье и выстрелил, но промахнулся. Потом завизжал, ударил ружье о камень, разбил его вдребезги, повалился на землю и зарыдал, как ребенок… Поверите ли, он так пролежал до поздней ночи и целую ночь?.. Только на другое утро стал просить, чтоб ему назвали похитителя. После отправился в аул, где жил отец Азамата, но найти его Казбич не нашел, а то как бы удалось Азамату увезти сестру?

А когда отец возвратился, то ни дочери, ни сына не было. Азамат так с тех пор и пропал: верно, пристал к какой-нибудь шайке абреков, да и сложил буйную голову.

Как я только проведал, что черкешенка у Григорья Александровича, то пошел к нему. Дверь во вторую комнату у него была заперта на замок. Я начал кашлять и постукивать каблуками о порог, – только он притворялся, будто не слышит.

– Господин прапорщик! – сказал я строго. – Разве вы не видите, что я к вам пришел?

– Ах, здравствуйте, Максим Максимыч! Не хотите ли трубку? – отвечал он.

– Извините! Я не Максим Максимыч: я штабс-капитан. Я все знаю, сдайте шпагу.

– Тем лучше: я не в духе рассказывать.

– Послушай, Григорий Александрович, признайся, что нехорошо, что ты увез Бэлу…

– Да когда она мне нравится?..

Ну, что прикажете отвечать на это?.. Я стал в тупик. Однако ж после некоторого молчания, я ему сказал, что если отец станет ее требовать, то надо будет отдать.

– Вовсе не надо!

– Да он узнает, что она здесь?

– А как он узнает?

Я опять стал в тупик.

– Послушайте, Максим Максимыч! – сказал Печорин, приподнявшись, – ведь вы добрый человек, – а если отдадим дочь этому дикарю, он ее зарежет или продаст. Дело сделано, не надо только охотою портить; оставьте ее у меня, а у себя мою шпагу…

– Да покажите мне ее, – сказал я.

– Она за этой дверью; только я сам нынче напрасно хотел ее видеть; сидит в углу, закутавшись в покрывало, не говорит и не смотрит: пуглива, как дикая серна. Я нанял нашу духанщицу: она знает по-татарски, будет ходить за нею и приучит ее к мысли, что она моя.

– А что? – спросил я у Максима Максимыча, – в самом ли деле он приучил ее к себе?

– Григорий Александрович каждый день дарил ей что-нибудь: первые дни она молча гордо отталкивала подарки. Долго бился с нею Григорий Александрович; между тем учился по-татарски, и она начинала понимать по-нашему. Мало-помалу она приучилась на него смотреть, сначала исподлобья, искоса.

Раз говорит он ей: – Послушай, моя пери, отчего же только мучишь меня? Разве ты любишь какого-нибудь чеченца? Или твоя вера запрещает полюбить меня? – Она побледнела и молчала. – Поверь мне, Аллах для всех племен один и тот же, и если он мне позволяет любить тебя, отчего же запретит тебе платить мне взаимностью? – Она посмотрела ему пристально в лицо, как будто пораженная этой новой мыслию. Что за глаза! они так и сверкали, будто два угля. – Я тебя люблю; я хочу, чтоб ты была счастлива; а если ты снова будешь грустить, то я умру. Скажи, ты будешь веселей? — продолжал Печорин.

Она призадумалась, потом улыбнулась ласково и кивнула головой в знак согласия. Он взял ее руку и стал ее уговаривать, чтоб она его целовала.

– Я твоя пленница; конечно ты можешь меня принудить, – и опять слезы.

Григорий Александрович ударил себя в лоб кулаком и выскочил в другую комнату.

– Что, батюшка? – сказал я ему.

– Дьявол, а не женщина! – отвечал он, –я вам даю мое слово, что она будет моя… Хотите пари? – сказал он, – через неделю!

– Извольте!

Мы ударили по рукам и разошлись.

На другой день он отправил нарочного в Кизляр за разными подарками. Но подарки подействовали только вполовину; она стала ласковее, доверчивее – да и только; так что он решился на последнее средство. Раз утром он оделся по-черкесски, вооружился и вошел к ней. «Бэла! – сказал он, – ты знаешь, как я тебя люблю. Но я ошибся — ты не полюбила меня. Если хочешь, вернись к отцу, – ты свободна. Я должен наказать себя; прощай. Авось недолго буду гоняться за пулей или ударом шашки; тогда вспомни обо мне и прости меня». – Он отвернулся и протянул ей руку на прощание. Она не взяла руки, молчала и смертельно побледнела. Не слыша ответа, Печорин сделал несколько шагов к двери; он дрожал – он в состоянии был исполнить, что сказал. Только едва он коснулся двери, как она вскочила, зарыдала и бросилась ему на шею.

– И продолжительно было их счастье? – спросил я.

– Да, она нам призналась, что с того дня, как увидела Печорина, ни один мужчина никогда не производил на нее такого впечатления. Да, они были счастливы!

– Да неужели, – продолжал я, – отец не догадался, что она у вас в крепости?

– Кажется, он подозревал. Спустя несколько дней узнали мы, что старик убит. Казбич вообразил, будто Азамат с согласия отца украл у него лошадь. Вот он раз старик возвращался из напрасных поисков за дочерью, как вдруг Казбич, прыг сзади его на лошадь, ударом кинжала свалил его наземь, схватил поводья – и был таков. – Конечно, по-ихнему, – сказал штабс-капитан, – он был совершенно прав.

Меня невольно поразила способность русского человека применяться к обычаям тех народов, среди которых ему случается жить. Между тем чай был выпит. Вопреки предсказанию моего спутника, погода прояснилась и обещала нам тихое утро.

Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил. Вот наконец мы взобрались на Гуд-гору, остановились и оглянулись: на ней висело серое облако, и его холодное дыхание грозило близкой бурею; но на востоке все было так ясно и золотисто, что мы, то есть я и штабс-капитан, совершенно о нем забыли…

– Вы, я думаю, привыкли к этим великолепным картинам? – сказал я ему.

– Да-с, и к свисту пули можно привыкнуть.

– Я слышал напротив, что для иных старых воинов эта музыка даже приятна.

– Разумеется, если хотите, оно и приятно; только все же потому, что сердце бьется сильнее. Посмотрите, – прибавил он, указывая на восток, – что за край!

И точно, такую панораму вряд ли где еще удастся мне видеть: под нами лежала Койшаурская долина, пересекаемая Арагвой и другой речкой, как двумя серебряными нитями; голубоватый туман скользил по ней, убегая в соседние теснины от теплых лучей утра; но над солнцем была кровавая полоса, на которую мой товарищ обратил особенное внимание. «Я говорил вам, – воскликнул он, – что нынче будет погода; надо торопиться, а то, пожалуй, она застанет нас на Крестовой. Трогайтесь!» – закричал он ямщикам.

Подложили цепи под колеса вместо тормозов и начали спускаться. Один из наших извозчиков был русский ярославский мужик, другой осетин: осетин вел коренную под уздцы со всеми возможными предосторожностями, – а наш даже не слез с облучка! Когда я ему заметил, что он мог бы побеспокоиться, он отвечал мне: «И, барин! Бог даст, не хуже их доедем: ведь нам не впервые», – и он был прав: мы точно могли бы не доехать, однако ж все-таки доехали.

Окончание истории Бэлы? Я пишу путевые записки; следовательно, не могу заставить штабс-капитана рассказывать. Итак, мы спускались с Гуд-горы в Чертову долину… Вот романтическое название! Название долины происходит от слова «черта», а не «черт».

– Вот и Крестовая! – сказал мне штабс-капитан, указывая на холм; на его вершине чернелся каменный крест. Наши извозчики объявили, что обвалов еще не было, и, сберегая лошадей, повезли нас кругом. С трудом мы пробирались. Два часа едва могли мы обогнуть Крестовую гору – две версты в два часа! Между тем тучи спустились, поднялся ветер, повалил град, снег. Кстати, об этом кресте существует предание, будто его поставил Петр I, но, во-первых, Петр был только в Дагестане, и, во-вторых, на кресте написано, что он поставлен по приказанию г. Ермолова, а именно в 1824 году. Но предание живо.

Нам должно было спускаться еще верст пять по обледеневшим скалам и топкому снегу, чтоб достигнуть станции Коби. Лошади измучились, мы продрогли.

– Плохо! – говорил штабс-капитан; – посмотрите, кругом ничего не видно, только туман да снег; того и гляди, что свалимся в пропасть или засядем в трущобу.

– Ваше благородие, – сказал один извозчик, – ведь мы нынче до Коби не доедем; не прикажете ли, покамест можно, своротить налево? Вон там что-то на косогоре чернеется – верно, сакли: там всегда-с проезжающие останавливаются в погоду.

Вот мы и свернули налево и кое-как добрались до скудного приюта, состоящего из двух саклей. Оборванные хозяева приняли нас радушно. Я после узнал, что правительство им платит и кормит их с условием, чтоб они принимали путешественников, застигнутых бурею.

– Все к лучшему! – сказал я, – теперь вы доскажете; я уверен, что этим не кончилось.

– А почему ж вы так уверены? – отвечал мне штабс-капитан, примигивая…

– Оттого, что это не в порядке вещей: что началось необыкновенным образом, то должно так же и кончиться.

– Ведь вы угадали… Славная была девочка, эта Бэла! Я к ней наконец так привык, как к дочери, и она меня любила. Надо вам сказать, что у меня нет семейства; я и рад был, что нашел кого баловать. А уж как плясала! Григорий Александрович наряжал ее, как куколку, холил и лелеял; и она у нас так похорошела, что чудо; с лица и с рук сошел загар, румянец разыгрался на щеках… Уж какая, бывало, веселая…

– А что, когда вы ей объявили о смерти отца?

– Мы долго от нее это скрывали, пока она не привыкла к своему положению; а когда сказали, так она дня два поплакала, а потом забыла.

Месяца четыре все шло как нельзя лучше. Но Григорий Александрович, я уж, кажется, говорил, страстно любил охоту: раз отправится стрелять, – целое утро нет; раз и другой, все чаще и чаще… «Нехорошо, – подумал я, верно между ними черная кошка проскочила!»

Одно утро захожу к ним – Бэла сидела на кровати в черном шелковом бешмете, бледненькая, такая печальная, что я испугался.

– А где Печорин? – спросил я.

– На охоте, еще вчера ушел, – наконец сказала она, тяжело вздохнув.

– Уж не случилось ли с ним чего?

– Я вчера целый день думала, – отвечала она сквозь слезы, – придумывала разные несчастья… А нынче мне уж кажется, что он меня не любит. Если он меня не любит, то кто ему мешает отослать меня домой? Я его не принуждаю. А если это так будет продолжаться, то я сама уйду: я не раба его – я княжеская дочь!..

– Послушай, Бэла, ведь нельзя же ему век сидеть здесь: он человек молодой – походит, да и придет; а если ты будешь грустить, то скорей ему наскучишь.

– Правда, правда! – отвечала она, – я буду весела. – И с хохотом начала петь, только и это не было продолжительно; она опять упала на постель и закрыла лицо руками.

Наконец я ей сказал: «Хочешь, пойдем прогуляться на вал? погода славная!» Это было в сентябре; и точно, день был чудесный, светлый и не жаркий. Мы пошли, походили по крепостному валу взад и вперед, молча; наконец она села на дерн, и я сел возле нее.

Крепость наша стояла на высоком месте, и вид был с вала прекрасный. Мы сидели на углу бастиона, так что в обе стороны могли видеть все. Вот смотрю: из леса выезжает кто-то на лошади, все ближе и ближе, и начал кружить лошадь свою как бешеный. Что за притча!..

– Это Казбич!.. – вскрикнула Бэла. – Это лошадь отца моего.

– Подойди-ка сюда, – сказал я часовому, – осмотри ружье да ссади мне этого молодца, – получишь рубль серебром.

Мой гренадер приложился… бац!.. мимо; Казбич толкнул лошадь, пригрозил нагайкой – и был таков.

Четверть часа спустя Печорин вернулся с охоты; Бэла бросилась ему на шею, и ни одной жалобы, ни одного упрека за долгое отсутствие… Даже я уж на него рассердился.

– Помилуйте, – говорил я, – ведь вот сейчас тут был за речкою Казбич, и мы по нем стреляли; ну, долго ли вам на него наткнуться? Эти горцы народ мстительный: вы думаете, что он не догадывается, что вы частию помогли Азамату?

Тут Печорин задумался. «Да, – отвечал он, – надо быть осторожнее… Бэла, с нынешнего дня ты не должна более ходить на крепостной вал».

Вечером я имел с ним длинное объяснение: мне было досадно, что он переменился к этой бедной девочке. «Послушайте, Максим Максимыч, – отвечал он, – у меня несчастный характер; воспитание ли меня сделало таким, бог ли так меня создал, не знаю; знаю только то, что если я причиною несчастия других, то и сам не менее несчастлив. В первой моей молодости я стал наслаждаться бешено всеми удовольствиями, которые можно достать за деньги, и разумеется, удовольствия эти мне опротивели. Потом пустился я в большой свет, и скоро общество мне также надоело; влюблялся в светских красавиц и был любим, – но их любовь только раздражала мое воображение и самолюбие, а сердце осталось пусто… Я стал читать, учиться – науки также надоели; я видел, что ни слава, ни счастье от них не зависят нисколько, потому что самые счастливые люди – невежды, а слава – удача, и чтоб добиться ее, надо только быть ловким. Тогда мне стало скучно… Вскоре перевели меня на Кавказ: это самое счастливое время моей жизни. Я надеялся, что скука не живет под чеченскими пулями – напрасно: через месяц я так привык к их жужжанию и к близости смерти, что, право, обращал больше внимание на комаров, – и мне стало скучнее прежнего, потому что я потерял почти последнюю надежду. Когда я увидел Бэлу, я глупец, подумал, что она ангел, посланный мне сострадательной судьбою… Я опять ошибся: любовь дикарки немногим лучше любви знатной барыни. Если вы хотите, я ее еще люблю, я ей благодарен за несколько минут довольно сладких, я за нее отдам жизнь, – только мне с нею скучно… Глупец я или злодей, не знаю; но то верно, что я также достоин сожаления, может быть больше, нежели она: во мне душа испорчена светом, воображение беспокойное, сердце ненасытное; мне все мало: к печали я так же легко привыкаю, как к наслаждению, и жизнь моя становится пустее день ото дня; мне осталось одно средство: путешествовать. Как только будет можно, отправлюсь – только не в Европу, избави боже! – поеду в Америку, в Аравию, в Индию, – авось где-нибудь умру на дороге! Я уверен, что это последнее утешение не скоро истощится, с помощью бурь и дурных дорог». Так он говорил долго, и его слова врезались у меня в памяти, потому что в первый раз я слышал такие вещи от двадцатипятилетнего человека, и, бог даст, в последний… Вы вот, кажется, бывали в столице, и недавно: неужели тамошная молодежь вся такова?

Я отвечал, что много есть людей, говорящих то же самое.

– А все, чай, французы ввели моду скучать?

– Нет, англичане.

– А-га, вот что!.. – отвечал он, – да ведь они всегда были отъявленные пьяницы! Все в мире несчастия происходят от пьянства.

Между тем он продолжал свой рассказ таким образом:

– Казбич не являлся снова, не иначе затевал что-нибудь худое. Вот раз уговаривает меня Печорин ехать с ним на кабана. Мы взяли человек пять солдат и уехали рано утром. Наконец в полдень отыскали проклятого кабана, но не убили и ни с чем отправились домой.

Мы ехали рядом, молча. Вдруг выстрел… Нас поразило одинаковое подозрение… Опрометью поскакали мы на выстрел – смотрим: летит стремглав всадник и держит что-то белое на седле. Мы поскакали следом. По причине неудачной охоты наши кони не были измучены и мы нагоняли. Я поравнялся с Печориным и кричу ему: «Это Казбич!.. Не стреляйте! Берегите заряд; мы и так его догоним». Но выстрел раздался, и пуля перебила заднюю ногу лошади. Казбич соскочил, и тогда мы увидели, что он держал на руках Бэлу… бедная Бэла! Он что-то нам закричал по-своему и занес над нею кинжал… Медлить было нечего: я выстрелил… Когда дым рассеялся, на земле лежала раненая лошадь и возле нее Бэла; а Казбич, раненный в плечо карабкался на утес; хотелось мне его снять – да не было заряда готового! Бэла лежала неподвижно, и кровь лилась из раны на спине ручьями… Она была без памяти. Мы перевязали рану как можно туже; напрасно Печорин целовал ее холодные губы – ничто не могло привести ее в себя.

Мы поехали назад. Осторожно перенесли мы раненую к Печорину и послали за лекарем. Он был хотя пьян, но пришел: осмотрел рану и объявил, что она больше дня жить не может; только он ошибся…

– Выздоровела? – спросил я у штабс-капитана.

– Нет, – отвечал он, – а ошибся лекарь тем, что она еще два дня прожила. Как случилось это все? Она вышла из крепости к речке. Казбич подкрался, – цап-царап ее и тягу.

– И Бэла умерла?

– Умерла; только долго мучилась. Около десяти часов вечера она пришла в себя и начала звать Печорина. – «Я умру!» – сказала она. Как ей не хотелось умирать!..

Ночью она начала бредить; Печорин слушал ее молча, опустив голову, но не плакал.

К утру бред прошел и она начала говорить, только как вы думаете о чем?.. Начала печалиться о том, что она не христианка и что иная женщина будет в раю Печорину подругой. Мне пришло на мысль окрестить ее перед смертию, но отвечала, что она умрет в той вере, в какой родилась. Так прошел целый день.

Настала другая ночь. Она ужасно мучилась, стонала, и только что боль начинала утихать, она старалась уверить Григория Александровича, что ей лучше, уговаривала его идти спать, целовала его руку, не выпускала ее из своих. Перед утром стала она чувствовать тоску смерти, начала метаться, сбила перевязку, и кровь потекла снова. Когда перевязали рану, она на минуту успокоилась и начала просить Печорина, чтоб он ее поцеловал. Он стал на колени возле кровати, приподнял ее голову с подушки и прижал свои губы к ее холодеющим губам; она крепко обвила его шею дрожащими руками, будто в этом поцелуе хотела передать ему свою душу… Нет, она хорошо сделала, что умерла: ну, что бы с ней сталось, если б Григорий Александрович ее покинул? А это бы случилось…

Половину следующего дня она была тиха, молчалива и послушна. После полудня она начала томиться жаждой. «Воды, воды!..» – говорила она хриплым голосом, приподнявшись с постели. Он сделался бледен как полотно, схватил стакан, налил и подал ей. Только что она испила воды, как ей стало легче, а минуты через три она скончалась.

Его лицо ничего не выражало особенного, и мне стало досадно: я бы на его месте умер с горя. Я, знаете, больше для приличия хотел утешить его, начал говорить; он поднял голову и засмеялся… У меня мороз пробежал по коже от этого смеха… Я пошел заказывать гроб.

На другой день рано утром мы ее похоронили за крепостью.

– А что Печорин? – спросил я.

– Печорин был долго нездоров, исхудал. Месяца три спустя его назначили в Е…й полк, и он уехал в Грузию.

Через час явилась возможность ехать; метель утихла, небо прояснилось, и мы отправились. Дорогой невольно я опять завел речь о Бэле и о Печорине.

– А не слыхали ли вы, что сделалось с Казбичем? – спросил я.

– С Казбичем? А, право, не знаю… Слышал я, что на правом фланге у шапсугов есть какой-то Казбич, да вряд ли это тот самый!..

В Коби мы расстались с Максимом Максимычем; я поехал на почтовых, а он, по причине тяжелой поклажи, не мог за мной следовать. Мы не надеялись никогда более встретиться, однако встретились, и, если хотите, я расскажу: это целая история… Сознайтесь, однако ж, что Максим Максимыч человек достойный уважения?.. Если вы сознаетесь в этом, то я вполне буду вознагражден за свой, может быть, слишком длинный рассказ.

Погасло дневное светило; На море синее вечерний пал туман. Шуми, шуми, послушное ветрило, Волнуйся подо мной, угрюмый океан. Я вижу берег отдаленный, Земли полуденной волшебные края; С волненьем и тоской туда стремлюся я, Воспоминаньем упоенный... И чувствую: в очах родились слезы вновь; Душа кипит и замирает; Мечта знакомая вокруг меня летает; Я вспомнил прежних лет безумную любовь, И все, чем я страдал, и все, что сердцу мило, Желаний и надежд томительный обман... Шуми, шуми, послушное ветрило, Волнуйся подо мной, угрюмый океан. Лети, корабль, неси меня к пределам дальным По грозной прихоти обманчивых морей, Но только не к брегам печальным Туманной родины моей, Страны, где пламенем страстей Впервые чувства разгорались, Где музы нежные мне тайно улыбались, Где рано в бурях отцвела Моя потерянная младость, Где легкокрылая мне изменила радость И сердце хладное страданью предала. Искатель новых впечатлений, Я вас бежал, отечески края; Я вас бежал, питомцы наслаждений, Минутной младости минутные друзья; И вы, наперсницы порочных заблуждений, Которым без любви я жертвовал собой, Покоем, славою, свободой и душой, И вы забыты мной, изменницы младые, Подруги тайные моей весны златыя, И вы забыты мной... Но прежних сердца ран, Глубоких ран любви, ничто не излечило... Шуми, шуми, послушное ветрило, Волнуйся подо мной, угрюмый океан...

Как часто бывает так, что когда мы вспоминаем о прошлом,и чувства из прошлого пытаются снова проникнуть в душу. Воспоминания порой навевают нам грустные мысли, сожаление о том, что прошлое невозвратимо, желание вернуться к тому, что было, а бывает и так, что мы принимаем невозвратимость прошлого, изменившихся себя, принимаем новый жизненный этап, принимаем, потому что становимся другими и способны отпустить прошлое, какие бы острые переживания оно не вызывало, как это делает лирический герой элегии Пушкина "Погасло дневное светило", которая была написана в 1820 году, во время пребывания поэта в южной ссылке. Лирический герой во время морской прогулки погружается в воспоминания, которые вызывают в нем смешанные чувства- он снова переживает все, что ощущал тогда,но при этом не хочет ничего вернуть и изменить в прошлом, он готов двигаться дальше и становиться мудрее с опытом этих воспоминаний. Таким образом в стихотворении звучит мотив пути,жизненного пути, судьбы, мотив своей-чужой стороны(берега), причем своя сторона оказывается в какой-то мере чужой, потому что именно там прошла "минутная младость",там-прошлое, в которое не хочется возвращаться "Но только не к брегам печальным туманной родины моей".В стихотворении возникает также образ моря и ветра, образ бури, который сопоставлены с состоянием лирического героя- он также угрюм и взволнован,как океан и также послушен воле судьбы, как ветрило." Шуми, шуми послушное ветрило, волнуйся подо мной угрюмый океан"-эти строки повторяются три раза на протяжении всего стиховорения, обозначая собой условный конец каждой из трех частей, на которые можно разделить лирическое произведение.В первой части представлен пейзаж, картина наступления сумерек, вечера на море, которая опять сопоставлена с состоянием лирического героя,но здесь отобразилось не только состояние души в повторяющихся строках, но и вступление его на новый этап жизни,исчезновение прошлого в первых двух строках- "погасло дневное светило"(метафора) символизирует уход юности, "на море синее вечерний пал туман"-наступает другой период в жизни лирического героя, более осмысленный,его символизирует "вечерний туман", а душа его(лир.героя) как романтика сопоставлена с синим морем.Используется прием цветописи: синий цвет, как известно, символизирует глубину,духовность, спокойствие и мудрость-таким становится на другом жизненном этапе лирический герой стихотворения.Во второй части лирического произведения представлены чувства из прошлого, которые возрождают воспоминания в душе лирического субъекта." В очах родились слезы вновь,душа кипит и замирает"-этими метафорами передается ностальгическое настроение, эмоциональность в этой части стихотворения очень высока.В третьей части стихотворения к лирическому герою после ощущений из прошлого приходит осмысление невозвратимого и действительности, осознание того,что он уже другой и готов к чему-то большему, чем " питомцы наслаждений"-"минутная радость","минутные друзья","наперсницы порочных заблуждений",потому что теперь все это кажется ему зыбким и неверным,не тем.Говоря о том, чем лирический герой жертвовал в юности, поэт использует прием климакса(восходящей градации):"Покоем, славою, свободой и душой".Свобода и душа-это то,без чего человек существовать в принципе не может, но почему-то в молодости лирический герой не ценил это,как ценит теперь.

Стихотворение написано высокой традиционно-поэтической лексикой.Используются устаревшие формы слов "ветрило";"брега","златых"," младость"-старославянизмы, не полногласия, традиционно-поэтические слова: "упоенный","томительный!,"страстей","наслаждений","легкокрылая" которые придают стихотворению возвышенный тон. Символика и психологизм пейзажа, который очень тесно переплетается с душевными переживаниями лирического героя,его экспрессивные во второй части размышления, его глубокие философский размышления во второй части, размеренное и медленное звучание, которое придает вольный ямб в сочетании то с перекрестной, то с кольцевой, то со смежной рифмовкой, с преобладанием женских рифм указывают на принадлежность стихотворения к медитативной лирике.Ощущение некой медитации,глубину размышлений передает также ассонанс звуков У Э О.Все это также свидетельствует о том, что перед нами жанр элегии."Погасло дневное светило" одна из первых элегий Пушкина.Элегия-это один из традиционных жанров романтизма,именно в этом направлении творил "Ранний Пушкин".Данное стихотворение написано в романтическом ключе, на что указывает соответствующий направлению жанр, романтические символы(море-душа лир.героя,корабль-судьба и др.),одиночество романтического героя,противопоставление его с обществом из прошлого,.Поиск идеала в мудрости, покое, свободе вообще характерен для лирики Пушкина-данная черта поэтики отражена в этом стихотворении:идеал лирический герой-романтик видит в настоящем и будущем, где он вместе с опытом "минутной младости" становится высокодуховным, мудрым. спокойным человеком.

Погасло дневное светило;
На море синее вечерний пал туман.


Я вижу берег отдаленный,
Земли полуденной волшебные края;
С волненьем и тоской туда стремлюся я,
Воспоминаньем упоенный…
И чувствую: в очах родились слезы вновь;
Душа кипит и замирает;
Мечта знакомая вокруг меня летает;
Я вспомнил прежних лет безумную любовь,
И все, чем я страдал, и все, что сердцу мило,
Желаний и надежд томительный обман…
Шуми, шуми, послушное ветрило,
Волнуйся подо мной, угрюмый океан.
Лети, корабль, неси меня к пределам дальным
По грозной прихоти обманчивых морей,
Но только не к брегам печальным
Туманной родины моей,
Страны, где пламенем страстей
Впервые чувства разгорались,
Где музы нежные мне тайно улыбались,
Где рано в бурях отцвела
Моя потерянная младость,
Где легкокрылая мне изменила радость
И сердце хладное страданью предала.
Искатель новых впечатлений,
Я вас бежал, отечески края;
Я вас бежал, питомцы наслаждений,
Минутной младости минутные друзья;
И вы, наперсницы порочных заблуждений,
Которым без любви я жертвовал собой,
Покоем, славою, свободой и душой,
И вы забыты мной, изменницы младые,
Подруги тайные моей весны златыя,
И вы забыты мной… Но прежних сердца ран,
Глубоких ран любви, ничто не излечило…
Шуми, шуми, послушное ветрило,
Волнуйся подо мной, угрюмый океан…

Анализ стихотворения «Погасло дневное светило» Пушкина

В 1820 г. за свои вольнолюбивые стихотворения А. С. Пушкин был отправлен в южную ссылку. Этот период стал совершенно особенным в творчестве поэта. Неизвестные ему картины южной природы причудливым образом переплелись с собственными раздумьями и переживаниями. Пушкин сообщал брату, что написал стихотворение «Погасло дневное светило», находясь на корабле, направлявшемся из Феодосии в Гурзуф (август 1820 г.).

Пушкин был очарован впечатляющим видом безбрежного ночного моря. Но чувствовал он себя далеко не радостно, что сказывалось на его настроении («угрюмый океан»). Поэт совершенно не представлял, что ждет его впереди. Ссылка была бессрочная, поэтому он должен был привыкнуть к незнакомому месту. Пушкин «с волненьем и тоской» вспоминает «волшебные края», которые он был вынужден покинуть. Эти воспоминания вызывают у него слезы и тоску. В душе проносятся образы давно прошедшей любви, прежние надежды и желания.

Поэт покоряется тому, что его насильно увозят «к пределам дальним». Эту покорность символизирует «послушное ветрило». «Грозная прихоть… морей» аллегорически указывает на царскую власть и подчеркивает ее непреодолимую силу. Даже природа не может противостоять тирании. А сам поэт в огромном море – всего лишь песчинка, не заслуживающая внимания. Автор сам призывает корабль не возвращаться к «брегам печальным» своей Родины, так как с ней связаны только печальные воспоминания о «потерянной младости».

Пушкин даже рад своему изгнанию. Его наивные представления о свободе и справедливости были жестоко разрушены. Поэт ощутил, что значит попасть в царскую немилость. От него отвернулись многие представители высшего общества («питомцы наслаждений»). Это заставило его по-новому взглянуть на своих современников и почувствовать к ним презрение. Крушение идеалов серьезно сказалось на взглядах Пушкина, оно заставило его преждевременно повзрослеть и переоценить свою жизнь. Поэт понял, что проводил время в бессмысленных развлечениях. Он отрекается от мнимых друзей и «изменниц младых». В то же время он признается себе, что все-таки испытывал настоящие чувства, оставившие «глубокие раны» на сердце. Именно они – главный источник страданий, которые не дают автору покоя.

В целом в произведении «Погасло дневное светило» описан традиционный романтический образ одинокого морского путешественника. Его особая ценность в том, что Пушкин писал непосредственно на корабле и вообще видел море впервые. Поэтому стихотворение отличается очень глубоким личным отношением автора, который к тому же был реальным изгнанником, высланным со своей Родины.

Тест по теме «Погасло дневное светило»

10 класс

Прочитайте приведенное ниже стихотворение А. С. Пушкина и выполните задания A 1 - А5; В1 - В4; С1.

Погасло дневное светило;

На море синее вечерний пал туман.

Я вижу берег отдаленный,

Земли полуденной волшебные края;

С волненьем и тоской туда стремлюся я,

Воспоминаньем упоенный...

И чувствую: в очах родились слезы вновь;

Душа кипит и замирает;

Мечта знакомая вокруг меня летает;

Я вспомнил прежних лет безумную любовь,

И всё, чем я страдал, и всё, что сердцу мило,

Желаний и надежд томительный обман...

Шуми, шуми, послушное ветрило,

Волнуйся подо мной, угрюмый океан.

Лети, корабль, неси меня к пределам дальним

По грозной прихоти обманчивых морей,

Но только не к брегам печальным

Туманной родины моей,

Страны, где пламенем страстей

Впервые чувства разгорались,

Где музы нежные мне тайно улыбались,

Где рано в бурях отцвела

Моя потерянная младость,

Где легкокрылая мне изменила радость

И сердце хладное страданью предала.

Искатель новых впечатлений,

Я вас бежал, отечески края;

Я вас бежал, питомцы наслаждений.

Минутной младости минутные друзья;

И вы, наперсницы порочных заблуждений,

Которым без любви я жертвовал собой,

Покоем, славою, свободой и душой,

И вы забыты мной, изменницы младые,

Подруги тайные моей весны златыя,

И вы забыты мной...

Но прежних сердца ран,

Глубоких ран любви, ничто не излечило...

Шуми, шуми, послушное ветрило,

Волнуйся подо мной, угрюмый океан.

А1. К какому типу лирики относится стихотворение А. С. Пушкина «Погасло дневное светило...»?

1) пейзажная; 2) философская; 3) любовная; 4) гражданская.

А2. Ведущей в стихотворении является тема:

1) бескорыстной любви; 2) воспоминаний о былом;

3) верности друзьям; 4) свободного выбора.

A3. Как называется художественно-выразительное средство, использованное поэтом в словосочетани­ях: «угрюмый океан», «к брегам печальным», «туманной родины»?

1) метафора; 2) метонимия; 3) сравнение; 4) эпитет.

А4. Как называется лексическое средство, использо­ванное в строке: «Подруги тайные моей весны златыя...»?

1) диалектное слово; 2) устаревшее слово; 3) фразеологизм; 4) неологизм.

А5. Лирический герой стихотворения:

1) прощается с отрочеством, с юностью; 2) не чувствует своей внутренней связи с прошлым;

3) боится будущего; 4) мечтает о забвении.

В1. В строке: «Шуми, шуми, послушное ветрило...» использовано художественно-выразительное средство, основанное на очеловечивании и одушев­лении явлений природы. Назовите это средство.

В2. Определите жанр данного лирического произведе­ния.

В3. Укажите, что используется в стихотворении А. С. Пушкина, чтобы передать умолчание.

В4. Определите размер, которым написано стихотворение.

С1. Какие проблемы затрагиваются А. С. Пушкиным в стихотворении «Погасло дневное светило...»?

Ответы.

А. С. Пушкин «Погасло дневное светило...»

В1. Олицетворение.

В2. Элегия.

В3. Многоточия.

Погасло дневное светило;
На море синее вечерний пал туман.


Я вижу берег отдаленный,
Земли полуденной волшебные края;
С волненьем и тоской туда стремлюся я,
Воспоминаньем упоенный...
И чувствую: в очах родились слезы вновь;
Душа кипит и замирает;
Мечта знакомая вокруг меня летает;
Я вспомнил прежних лет безумную любовь,
И все, чем я страдал, и все, что сердцу мило,
Желаний и надежд томительный обман...
Шуми, шуми, послушное ветрило,
Волнуйся подо мной, угрюмый океан.
Лети, корабль, неси меня к пределам дальным
По грозной прихоти обманчивых морей,
Но только не к брегам печальным
Туманной родины моей,
Страны, где пламенем страстей
Впервые чувства разгорались,
Где музы нежные мне тайно улыбались,
Где рано в бурях отцвела
Моя потерянная младость,
117
Где легкокрылая мне изменила радость
И сердце хладное страданью предала.
Искатель новых впечатлений,
Я вас бежал, отечески края;
Я вас бежал, питомцы наслаждений,
Минутной младости минутные друзья;
И вы, наперсницы порочных заблуждений,
Которым без любви я жертвовал собой,
Покоем, славою, свободой и душой,
И вы забыты мной, изменницы младые,
Подруги тайные моей весны златыя,
И вы забыты мной... Но прежних сердца ран,
Глубоких ран любви, ничто не излечило...
Шуми, шуми, послушное ветрило,
Волнуйся подо мной, угрюмый океан...

-
-
-
Эпиграммы на чиновников и самого государя императора Александра I, написанные Пушкиным, имели весьма печальные последствия для поэта. В 1820 году он был отправлен в южную ссылку, и конечным пунктом его назначения стала Бессарабия. По пути поэт останавливался не несколько дней погостить у своих друзей в различных города, включая и Феодосию. Там, наблюдая за бушующим морем, он написал стихотворение-размышление «Погасло дневное светило».

Пушкин видел море впервые в жизни и был очарован его силой, мощью и красотой. Но, пребывая далеко не в самом лучшем расположении духа, поэт наделяет его мрачными и угрюмыми чертами. Кроме этого, в стихотворении, словно рефрен, несколько раз повторяется одна и та же фраза: «Шуми, шуми, послушное вертило». Трактовать ее можно по-разному. В первую очередь, поэт пытается показать, что морская стихия совершенно равнодушна к его душевным терзаниям, которые автор испытывает из-за вынужденной разлуки с родиной. Во-вторых, эпитет «послушное вертило» Пушкин примеряет и к самому себе, считая, что не до конца боролся за свою свободу и вынужден был покориться чужой воле, отправившись в ссылку.

Стоя на морском берегу, поэт предается воспоминаниям о своей счастливой и довольно безмятежной юности, наполненной безумной любовью, откровениями с друзьями и, что самое главное, надеждами. Теперь же все это осталось в прошлом, а будущее Пушкину видится мрачным и совершенно непривлекательным. Мысленно он каждый раз возвращается домой, подчеркивая, что постоянно стремится туда «с волненьем и тоской». Но от заветной мечты его отделяют не только тысячи километров, но и несколько лет жизни. Еще не зная, сколь долгой будет его ссылка, Пушкин мысленно прощается со всеми радостями жизни, считая, что отныне его жизнь кончена. Этот юношеский максимализм, все еще живущий в душе поэта, заставляет его мыслить категорически и отвергать любую возможность разрешения жизненной проблемы, с которой ему довелось столкнуться. Он похож на тонущий корабль, который штормом выбросило на чужой берег, где, как считает автор, помощи ждать просто не от кого. Пройдет время, и поэт поймет, что даже в далекой южной ссылке его окружали верные и преданные друзья, роль которых в своей жизни ему еще предстоит переосмыслить. Пока же 20-летний поэт вычеркивает из сердца минутных друзей и возлюбленных своей юности, отмечая, что «прежних сердца ран, глубоких ран любви, ничто не излечило».